Добро Пожаловать

Александр Кузьменков

 

Группа продлённого дня

                                                               

Рассказ, журнальный вариант

 

                                                                                  Владимиру Монахову, протагонисту и соавтору

 

1.

 

      Щуплая тропинка, заросшая полынью, вяло сползала вниз, к дороге. Дачный поселок поплелся было следом, но потом споткнулся, отстал и прекратил дышать в затылок. Барби заныла: ну вот, блин, ногу натерла, чё пешкодралом-то поперлись? Тут тачку фиг дождешься, заплутает, объяснил Жуля. Да-а, предлагал же Юрец подбросить, и Жулю передернуло: ну на фиг, мне с этим ковбоем отмороженным и с трезвым-то ездить страшно. Давайте шляпу и пальто, барал я ваши именины, сказал Борман, и Барби поддержала: водка, по ходу, ваще стремная, катанюги, что ли, набрали? и шашлык резиновый, ваще не разжуешь, и Борман брезгливо обронил вдогонку: а Дэн этот нажрался в хлам за пять минут, сука позорная. Жуля виновато кивнул: да ладно тебе, он всяко-разно ко мне во вторник заскочит эскизы смотреть, пообщаетесь.

У придорожного киоска Жуля спросил с пластмассовой рекламной бодростью: ну, кто идет за «Клинским»? Оно же теплое, скривился Борман, и Барби, приложив банку к щеке, радостно объявила: не-а, нормалек, чё, прям тут будем? А фигли нам, красивым, сказал Жуля, – по-нашему, по-пролетарски, на пленэре! только сесть негде. Пошли на завод, предложил Борман, там найдешь, куда любимую верзоху пристроить.

Ворота, загроможденные бетонными блоками, нехотя пропустили людей в индустриальное омертвение. Под ногами хрустела кирпичная крошка, гнилые доски ломались со слабым всхлипом, амбразуры пустых окон делили черное, в серых облачных разводах, небо на ровные прямоугольники. Барби сказала полушепотом: во, как у этого в фильме, ну как, блин, его… у Тодоровского. У Тарковского, поправил Борман. Да, по ходу, без разницы, ты же понял, разруха конкретная. Жуля вертел головой по сторонам: ага, зашибись, как бы здравый такой гранж, по-своему живописно. А чё тут раньше делали, спросила Барби, и Борман растолковал: прокатные валки, его году в девяносто шестом или девяносто седьмом банкротили, точно – в девяносто седьмом, я тогда как раз диплом защитил. Барби отыскала в травяных зарослях дорожку из рифленых плит и запрыгала по ней на одной ножке, и Борман вздохнул: детский сад, Восьмое марта… Жуля смахнул пыль с крыльца: падай, в ногах правды нет, и Борман снова вздохнул: но правды нет и выше, и Жуля крикнул: алё, гараж! пивасик будешь? Буду, отозвалась Барби, а ты банку отэтовай, мне ногти жалко, только утром сделала. Она растопырила руки, и на крыльцо легла длинная когтистая тень. Имидж – ничто, жажда – все, сказал Жуля, садись к нам, Носферату. Зёма, чё, блин, гонишь? у меня джинсы белые. Банка щелкнула и зашипела, и Барби объявила тост: пусть лопнут те, кому мы не достались, пусть сдохнут те, кто нас не захотел! Жуля опять оглянулся: надо будет сюда с фотиком прийти, пощелкать, может, сгодится. Ага, хмыкнул Борман, Дэну твоему в кабак. Не, я там другой стайл замутил, зачипатый такой Джапан: фонарики, оригами, на стенах какэмоно… Что еще за кака, спросил Борман. Какэмоно, свитки с иероглифами. Ну и что, он серьезно думает народ на эту твою каку развести? Почему? там все чики-пуки: чиф крутой, из Саппоро, меню тоже как бы пафосное: суши, роллы, тэмпура… Рис и рыба, поморщился Борман, плюс вагон понтов, а через месяц все нажрутся до отрыжки, и кердык заведению. Барби остановилась с пивной банкой на отлете: короче, хорэ наезжать-то, ну подумаешь, расслабился мужик, чё теперь, убить его, в натуре? Борман отметил про себя: новое дело, раньше так не было, а вслух сказал: да что ты говоришь, родная?.. Девочки, не ссорьтесь, засуетился Жуля, да ладно тебе, юрист ему по-любому нужен, не просохатишь… а насчет кабака – это ж так, фигня, побочный промысел, а Дэн по жизни чел успешный, типичный Стрелец, упертый, как танк. Видел бы ты его в школе – ботаник зачуханный в диоптриях, а теперь, прикинь, реально неслабый пацайло, бабло побеждает зло: тачила, секьюрити, туфли за тонну бакинских. Хрен с ним, заключил Борман, поживем – увидим.

За бетонной оградой был стылый неоновый свет, и Барби прыгала по дорожке, и голос ее плескался и нырял: там по периметру горят… и одинокая гитара… Борман сказал: кругозор – я торчу, от Наговицына аж до Тарковского. До Тодоровского, хихикнул Жуля, чикса реально продвинутая, супер. Барби подняла вверх средний палец: хорэ там прикалываться, и так, блин, пивом вся обэтовалась. Борман бросил под ноги пустую банку и погладил Жулю по плечу: офицер, угостите даму папироской, да завязывай жопиться, знаю же, что есть. Тот вынул из кармана леденечную коробку: для милого дружка… Поверх травы в жестянке лежали два нескупо, по-хозяйски забитых косяка: ахтынка, у Тажетдина брал. А я и не в курсе, что он промышляет… ну, давай глянем, что за хрень абреки бодяжат. Жуля чиркнул зажигалкой: на самом деле бодяжат здраво, я тебе отвечаю, традиционный рецепт: сперва на солнце сушат, потом в вине вымачивают… а может, наоборот, фиг знает, но приход зашибись, благородный. Дым обжег горло, в воздух порхнуло едва заметное серое облачко. Жуля спросил: как оно? и Борман услышал свой неожиданно грузный и угловатый ответ откуда-то со стороны: третий сорт – не брак, и Жуля оживился: торкнуло? торкнуло? Вы, блин, плановые, фыркнула Барби, короче, я вас домой не потащу. А мы тебе пяточку оставим, пообещал Жуля, а потом тачку вызовем, на, пыхни.

Мир, отступив на шаг, качнулся и поплыл, монолит времени распался на секунды, и каждая, прежде чем сгинуть в темноте, вспыхивала, рассыпая колючие и веселые бенгальские искры; цинковый свет фонарей за оградой теплел и плавился, сочился медовым умиротворением, и Жуля затянул нараспев, в унисон медленному и ласковому колыханию вокруг: ну какой ты, на фиг, Борман, раз она Барби, то ты Кен, и Барби поперхнулась скользким смешком: Ке-ен, угарное, блин, погоняло. Она устроилась на ступеньках, положив голову на колени Борману, и Жуля продолжил: споки-ноки, а как же джинсы? Да по барабану ей, сказал Борман, уже никакая, уноси готовенькую. Сам ты готовенький, щас полежу мальца и пойдем-пойдем-пойдем…

 

Тело, измученное ступеньками, ныло тяжело и тупо. Борман с трудом разогнул заржавленную руку и посмотрел на часы. Стрелки, вопреки блеклому рассвету, показывали три; встали, япона их мать. Он сел, сплюнул вязкую слюну, избавляясь от затхлой горечи во рту и запутался в серпантине безадресных матюгов. Скоко время, спросила Барби хриплым ночным голосом. Который час, поправил Борман. Ну чё ты докопался с утра пораньше, в лом сказать? Часы стоят. Барби села рядом: запахан, блин, от тебя! С понтом, сама лучше. Барби покосилась на грязные джинсы и провела рукой по волосам: ну да, видон, по ходу, – я упала с сеновала. Ладно, жопу в горсть, сейчас спящего красавца поднимем да выдвигаться пора, но Жуля уже протирал глаза: здоровки, пипл…

 

 

2.

 

Яму он завалил битым кирпичом, а сверху засыпал суглинком из ближней кучи; то и другое пришлось сгребать в ведро руками, и ладони окрасились в бурый цвет, а под ногтями образовалась коричневая кайма, и он ополоснул руки в луже. Винни устал гоняться за бабочками и разбросал себя в траве, вывалив на бок длинный розовый язык. Он сел наземь, вынул из нагрудного кармана мятые купюры и разгладил их на колене: наших доходов, шавка, хватит лишь на богатую духовную жизнь, но ошейник мы тебе все-таки купим, шляешься где попало, а вид у тебя бомжовский, – не дай Бог, угодишь под раздачу…

Они познакомились в середине хронически простуженного марта. Сначала коридор наполнился частыми шагами, слишком легкими для человека, а следом, подмяв под себя нищий вечерний свет, в дверном проеме встал кобель – широкогрудый и приземистый, похожий на ладный и гладкий пень с толстыми, вывороченными корнями. Черный чепрак во всю спину явно был из Ротвейля, но приплюснутая, в степенных старшинских складках, морда была британская, бульдожья. Он протянул псу горбушку, остаток ужина, но тот медлил подойти, лишь шумно и жадно тянул носом. Не доверяешь? правильно, – он уронил хлеб на пол. Кобель сжевал краюху, придерживая ее лапой, аккуратно подобрал с пола крошки и удалился, стуча когтями по битому кафелю. Ну-у вот, разочарованно сказал он, а поговорить?

Через день пес вернулся, – на сей раз, кроме хлеба, ему достались скверные, пополам с перловкой, рыбные фрикадельки в томате. Дочиста вылизав жестянку, кобель дал круг по душевой, вынюхивая себе место, и с томным вздохом улегся рядом, на одеяле. Он, вдыхая терпкий запах псины, зарыл пальцы в короткую, жесткую шерсть на холке: и как прикажешь тебя величать? ну, будешь Винни, раз на Черчилля похож, – нравится?

На дворе была слякотная, насморочная весна, и литой ком жаркого собачьего тела под боком пришелся кстати, и они поладили. Впрочем, не только поэтому.

 

Дорóгой Винни по-щенячьи дурачился: то и дело забегал вперед и подпрыгивал, норовя ухватить зубами веревочный поводок. Навстречу им попалась кривобокая, рассыпчатая колонна подростков, непривычных к строю; она непременно развалилась бы, не будь перепоясана долгим трехцветным полотнищем. Двенадцатое, понял он, склеив в уме разрозненные лоскуты календаря, День независимости или как его там? – значит, остался шавка без ошейника.

Демонстранты несли на лицах гипсовые лепнины улыбок, глóтки их были исцарапаны многократным кличем в честь грядущих побед. До победы было рукой подать, как и двадцать, и сорок лет назад, и радость была все та же, неподдельная, – менялись лишь имена победителей да цвет знамен, и он раздраженно подумал: мудреца-созерцателя придумали по своему образу и подобию бабки на лавочке, хрена ли созерцать-то? все одно и то же, – одно по одному, как говорят эти дети, даром что Екклезиаста не читали. В жизни всегда есть место случаю, переиначил он школьную премудрость, а предсказуемая жизнь, – уже не жизнь, это, воля ваша, другим словом называется, антонимом. Хотя нынче тезисы и антитезисы из одной бочки разливают, противоположности едины без намека на борьбу, какая уж тут антонимия…

Он задержался в городе на четверть часа, чтобы купить костей собаке, – вывески пытались заговорить с ним на пиджин-рашен: убедительный ассортимент, свежее решение цены и качества, яркие скидки, – и отправился домой, на завод.

 

Он поселился там в конце февраля. Уйдя из дому, он долго искал подъезд без кодового замка и домофона, а когда наконец нашел и растянулся под лестницей, в матерой аммиачной вони, на втором этаже грянула вечеринка. Железная дверь то и дело лязгала, выплевывая ошметки дерганого, перекошенного ритма, – люди выбегали в подъезд курить, и на площадке шел обмен рингтонами, и кукольные голоса мобильных наперебой выкрикивали глупости: это я, твоя мама, звоню! и человеческие голоса наперебой вторили им. Ближе к утру скороспелое веселье перебродило, и музыкальная судорога мало-помалу улеглась, но тогда во всем подъезде захлопали двери, и лестница глухо загудела в такт шагам, и он сунул руки в лямки рюкзака и понес прочь вспухшую бессоницей голову, бесцельно повторяя: это-я-твоя-мама-звоню, и опять: это-я…

Первый встречный автобус привез его на городскую окраину, где понурые брусовые бараки по самые окна зарылись в подушки грязных сугробов, а по ту сторону шоссе, за бетонным забором угрюмо цепенели в каторжном забвении заводские корпуса, и он двинулся к ним сквозь мутную взвесь зимнего утра, сквозь неподатливый жестяной наст, сквозь косой сабельный ветер. В конце насквозь промороженного коридора он отыскал закуток без окон, недоступный ветру, – судя по кафельной плитке и огрызкам ржавых труб, то была душевая, – сгреб мусор в дальний угол и замер на полу, с отощалым рюкзаком под головой, тесно сгрудив громоздкое тело под одеялом. Чуждый всему, кроме многолетней и многопудовой усталости, он похоронил себя в складках верблюжьей шерсти и похоронил измученное зрение под плотно сжатыми веками, надеясь камнем лечь на самое дно спасительного беспамятства. Вместо этого пришлось долго и упрямо протискиваться в сумеречную вотчину сна, но и там он снова и снова безропотно и безнадежно брел к бетонному забору: это-я-твоя-мама-звоню, и вместо рюкзака спину давил свинцовый слиток застарелых скорбей, и мир, до костей ободранный ветром, вместо серого снега был облачен в серый пепел, что забивал гортань и цепко держал за щиколотки, и на зубах скрипела зола, и небо намертво затянула дымная накипь, а кирпичные заводские стены затянула жирная копоть. Где-то на краю обескровленного рассудка тлела уверенность, что это одно из обличий агонии, что выжженный путь рано или поздно уведет его из забытья в небытие, и он не противился, но уверенность погасили слабые, отдаленные удары сердца. Пробиваясь сквозь горький чад, сквозь пласты больной дремоты, они становились все ближе, пока не слились с ним воедино, а потом вплотную придвинулся холод, и он сел, чувствуя, как с лица осыпаются хлопья обугленного времени, и сказал: надо бы дров поискать, и хотел добавить еще что-то, но промолчал, удивляясь гулкой непристойности звука.

Задним числом он понял, почему обосновался на заводе. По обе стороны ограды обитала смерть, но среди мерзлых гнилушек и кирпичного крошева она была тождественна самой себе: не утруждала себя ужимками и притворством на потребу живым и пренебрегала косметикой и эвфемизмами. Оттого здешний выморочный пейзаж не тревожил глаза и душу и был лучшей декорацией для тихого оскудения жизни, для неторопливого, изо дня в день, умножения ума и плоти на ноль, – иных занятий не предвиделось.

 

 

3.

 

Жуля мешком осел наземь, стиснул ладонями раскисшее лицо и запричитал по-бабьи, навзрыд: ну на фиг, я не догоняю, что за лажа, до ворот два шага, а дойти не можем, мобильники тоже не тянут, реальная чума-а… Ты чё, зёма? не бэ, держись вертикально, жить будешь нормально, утешила Барби, но жухлый голос противоречил бодрой присказке, и Жуля опять завыл: на фига на завод этот долбаный поперлись, какой фрик придумал, я в шоке… Борман по-собачьи ощерился, глаза его сузились и закоченели: крайнего нашел? кому приспичило на пленэре побухать, мне? Хорэ, в натуре, разбираться, перебила Барби, не, ну правда же блудняк конкретный: два часа, по ходу, шаримся туда-сюда, а все на одном месте, назад сносит только так, меня прям это, тилипает всю, чё делать-то будем? Справки в другом окне, гражданка, сказал Борман. А если через забор? Пробовали уже, забыла? – ближе двух метров не подойдешь. Надо тупо орать, предложил Жуля и повторил по слогам: ту-по о-рать, ну, как бы услышат. Вот именно, как бы, кивнул Борман, а хули тогда молчишь? – давай, инициатива наказуема. Жуля крикнул: лю-уди-и! э-эй! и еще громче: лю-уди-и-и! Крик шарахнулся к забору, но запутался в травяных зарослях, одряб и затерялся среди зелени. Жуля не дождался ответа и убито вздохнул: облом, и Барби подтвердила: без мазы, глухо, блин, как в танке. А вы чего хотели, сказал Борман, народ резко рванул в МЧС звонить, лично Сергею Кужугетовичу, вот вернутся, тогда и потолкуете.

Они сидели на краю ржавой лужи, разобщенные бесполезной и озлобленной усталостью, но связанные безмолвным вопросом. Не находя ответа друг у друга, они ожидали его извне, но там был лишь однообразно пустой свет, перечеркнутый тенями нескольких безнадзорных тополей, истомленных промышленным воздухом города до дистрофии. Жуля снова уткнулся в ладони: попали по-взрослому, пипе-ец, и студень лица тек между пальцев, и Борман грыз жесткий и безвкусный стебель безымянной травы, и Барби запоздало охнула: блин, картина Репина «Приплыли». Жуля поднял голову: на самом деле мы тут тупим в полный рост, зарубились, как лохи, на какой-то шняге – ходим, орем, а надо как бы причину искать, пока не догоним, ситуэйшн фиг разрулим, сто пудов. Какие будут мнения, спросил Борман, и Барби довольно ухмыльнулась: чё, в натуре, помощь зала? ты ж тут, по ходу, самый умный, и Борман еще раз повторил про себя вчерашнее: раньше так не было. Жуля сказал: может, паранормал какой-то, геопатогенная зона?.. Ну-ну, ты еще любимого Глобу вспомни. Барби развела руками: ваще, типа, чисто порожняки гоняем, ну… это, могло и башню сорвать, так не всех же троих глючит, правильно? Борман вернул ей подачу: как знать, дебильность – болезнь заразная. Кончай быковать, заколебали, блин, твои наезды, чё к чему сказал-то? Борман выплюнул изжеванную травинку: так вот, граждане безвестно отсутствующие, лично мне причины по барабану, но розыскное дело у нас заводят по заявлению близких родственников… Через трои сутки, уточнила Барби. Ментовской миф, отмахнулся Борман, читай памятку МВД от третьего апреля две тыщи второго: дежурный обязан незамедлительно принять заявление независимо от продолжительности отсутствия, нас с тобой искать некому, а его маман однозначно маляву сочинит, значит, рано или поздно свидетелей опросят, – да ту же телку прыщавую в ларьке, – и сюда придут, дело времени. Жуля захлебнулся лихорадочной шампанской радостью: Палыч, красавчик, респект! прикинь, мы тут паримся, – как бы крутая безнадега, а реально все в шоколаде, да Дэн раньше ментов найдет, отвечаю, я ж у него аванс взял под проект…

Борман сунул в рот новый стебелек, вспоминая погромное письмо Генпрокуратуры номер, кажется, пятнадцать… точно, пятнадцать-шестнадцать-девяносто два: не принимаются экстренные меры к выяснению причин и обстоятельств исчезновения, дежурные службы вместо незамедлительного реагирования предлагают заявителям выжидать, и понимал, что мусора и палец о палец не ударят, – однако милая права: по ходу, без разницы, отчего-то без разницы, – и занимал себя мелкими окружающими деталями. В луже плавала разбухшая фанерная дверь, продолговатый бугор поодаль раньше был железнодорожной насыпью, а стрелки часов по-прежнему складывались в прямой угол; не иначе, автоподзавод сдох. Зачипатый Джапан тоже оказался горазд на говно; так-то, партайгеноссе: «Ориент» вместо «Ролекса», а когда-то мерещился «Патек Филипп», и угол атаки был остер, – быть в верхней десятке или не быть вовсе, и взасос вызубренные кодексы и бюллетени Верховного суда, и не больше трех сигарет в день, и жим лежа, и тяга до звона в ушах, до радуги в глазах, и диплом по конституционному праву, и Барщевский, и Резник, и Падва, и снова Барщевский, предмет постоянного ревнивого внимания… как же оно там? насилу вспомнил: et maintenаnt, á nous deux[1], смех и грех! анекдот, как козу драл Федот, – но седьмой год подряд, из недели в неделю одна и та же объявка в газете, три строчки скаредного, слипшегося петита: адвокатБердниковБэПэ уголовныеигражданскиедела представительствовсудах, и пыльные, молью побитые дежурства в консультации, и кроссворд в ящике рабочего стола споткнулся об армянскую валюту из четырех букв, а если не буквы в клетках, то обидно мелкие буквы закона, петит портяночной уголовщины: Нина… э-э… Петровна, если уж вам сожителя жалко, то статья сто шестнадцатая допускает примирение сторон до удаления суда в совещательную комнату, и выступления в прениях, прежде отутюженные и накрахмаленные вхруст, обтрепались и лоснятся, какой понт напрягаться? откат есть лучший аргумент защиты, и время от времени грошовые тяжбы ларечников: ИП Шамхалов против СЭС, процесс века, Плевако курит! нет, в нашем сельсовете на вольных хлебах не проживешь, тут не Москва, – и «Ориент» вместо «Ролекса», и Роберт Винс вместо Кардена, и зиппарь made in Turkey, и паркер made in China, убогий декор, натужная имитация статуса, ведь нынче и провожают по одежке, и телки second hand за наличные, по-русски «love» читается «ловэ», и «Королла» second hand в кредит, – а преподобный Мишенька Тарасов, легендарно тупой однокурсник, притча во языцех факультета, уже в областном департаменте юстиции, и «Лексус» у подъезда бьет копытом, но Тарасовы, это клан, это семья в сицилийском значении слова, а без подвязок ты никто и звать никак, пожизненная срань, будь хоть семи пядей, – и нестерпимо деревянная учтивость собеседований: вы, часом, не родственник? ах, однофамилец… резюме оставьте в приемной, – и пачка сигарет в день, и штаны пятьдесят шестого размера, и временами беспощадная, обоюдоострая уверенность, что жизнь есть развернутый угол, прямая: шаг влево, шаг вправо, и грянет огонь на поражение, а пряников вечно не хватает на всех, в твоем пайке их нет, приговор окончательный, обжалованию не подлежит, – и тогда ночной сеанс психотерапии, прием ведут Nemiroff и Солодовъ, и снова уверенность, уже безысходно спокойная, что угол падения составит сорок градусов; прискорбная геометрия, партайгеноссе. В конце анекдота коза дерет Федота.

Борман запнулся, сознавая, что угодил из огня в полымя. Он поддел пальцем застежку часового браслета, парализованный «Ориент» соскользнул с запястья и почти без всплеска потонул в рыжей воде. Ты что-то сказала? Чё, говорю, кушать-то будем, пока нас найдут? Подножный корм, тебе полезно. Да ну тебя в пень, сказала Барби, чё, блин, за мужик такой, одни хаханьки…

 

 

4.

 

Винни вернулся лишь под утро, растопырился в ногах хозяина и громко засопел, поочередно зализывая ободранный бок и прокушенную лапу. Он, зевая, приподнялся на локте: опять кого-то жить учил? ей-Богу, напрасный труд: это еще никому никогда не удавалось…

 

Тяжелый кухонный сабатье, глухо повизгивая, вгрызался в обломок кирпича, и красная пыль сыпалась на колено. Он, отложив кирпич, испытал лезвие ногтем: ну вот, сейчас травы нарежем да будем спать по-людски, на сене, а то сколько можно на голом-то полу. Ты когда в последний раз косил? я лет тридцать назад, еще на заставе… Винни самозабвенно мусолил говяжью лытку, последнюю из вчерашних.

Тогда он взялся за косу, вконец одурев от безделья. Погранцов увольняли в запас в два приема: первый приказ подписывал министр обороны, второй – председатель КГБ; в промежутке между двумя приказами старики числились квартирантами: ни солдаты, ни гражданские, и день-деньской не знали, куда себя девать, и замполит отпускал шутку, линялую, как гимнастерка второго срока пользования: бойцы, не ждите дембеля, Андропов ручку потерял, и полчаса спустя ему вручали веселый букет разноцветных ручек, изъятых у черпаков и духовенства: товарищ капитан, разрешите обратиться! личный состав просит отправить ценную бандероль Юрию Владимировичу.

Второй приказ всегда запаздывает, безучастно подумал он, тем более на здешнем дальнем пограничье, и подумал: видать, кто-то из начальства ручку потерял, – знать бы еще, куда бандероль отправить.

Он стащил взмокшую футболку и шагнул вон из душной тени, раздвигая лбом и грудью завесу жаркого, загустевшего на солнце воздуха, чувствуя босыми ступнями колкое недовольство примятых былинок. Он опустился на колени, и зеленая гуща оказалась вровень с глазами, как в детстве, когда он с разбегу, царапая ладони и локти, падал на живот, и травяные заросли мгновенно становились джунглями, и он надолго замирал, насыщая зрение и слух перепутанной жизнью стеблей и корней. Гусарский кутас подорожника был прост и дружелюбен, хищно зазубренные, как костяной гарпун в музейной витрине, листья мать-и-мачехи таили угрозу, и лебеда была всегда готова к долгой и бесплодной базарной склоке, а резная, геральдическая зелень полыни расточала рыцарское, на горечи настоянное, благородство. Он перебил себя: заврался, милый, – названия пришли позже, отчасти из учебника ботаники. С тех пор трава получила имена и свойства, но утратила речь, дотла иссохшую в гербарии памяти, и он подумал: а ведь это, пожалуй, потеря. Может статься, единственное, о чем следует пожалеть… что, шавка, открываем косовицу?

 

 

5.

 

Ой, ты чё это тут растележился? Жуля лениво поднял голову: а фигли нам, красивым? нашла совка в семейниках валяться, – сорри, стринги дома остались. Барби, стоптав джинсы, избавлялась от пропотевших кружевных условностей: чё, блин, лыбу тянешь? и Жуля сказал: ва-ау, стриптиз халявский, и протянул руку к лифчику: «Милавица»? братская Беларусь, привет от батьки, – не велик гламур, но сойдет, а вообще приглядись к «Лормару», там одна линия есть эпатажная, прямо для тебя, чики-пуки, я тебе каталог покажу. Да у меня, блин, фигура нестандартная, сиськи здоровше станка, комплект путем не подобрать. Жуля медленно облил ее дистилированным взглядом: ну да, грудь как бы перевешивает, а так все супер, Наоми Кэмпбелл… а дорожку зря делаешь. Да мне Борька сказал, чисто для него, он угорает, и Жуля фыркнул: нашла стилиста! у него же вкусы колхозные, спросила бы меня. Ну спрошу, и чё? У тебя бедра как бы узкие, а дорожка зрительно еще больше сужает, тебе французский треугольник классно будет, отвечаю. Это как? Жуля мизинцем прочертил на колючем лобке невесомый контур: почувствуй разницу, и Барби взвизгнула: ты чё, блин, щикотно! И хаер красить, без обид, – тоже отстой: пелвис черный, голова белая, не комильфо. Надо же чё-то в жизни менять, правильно? Дело твое, но в Европе эта фишка уже лет сорок не катит. Ну, ты загрузи-ил… Они помолчали, и Барби спросила: чё, короче, так и будем расслабляться? А что, есть варианты? меня на самом деле ситуэйшн не особо парит. Ну да, нормалек, только странно все как-то, и кушать неохота… а Борька, типа, опять в поход пошел, все чё-то этовает, сам себе режиссер. Да ясен пень: проблему лично хочет разрулить, как бы крутой перец… он Телец нетипичный, на амбициях реально крейзанулся, вся жизнь коррида, – мама, не горюй. Ой, не говори: ваще, нормальный вроде пацан, а как задубится, – блин, куда бежать, в какие двери? А что ты хотела? у него Венера в Скорпионе, эмоции нестабильные. А мне-то чё, в натуре, делать? Плиз вейт, сказал Жуля, все пучком: Козерог с Тельцом живут шоколадно, самый зачипатый союз. Ну прям, усомнилась Барби. Да в оконцове все сто пудов рассосется, не парься. А ты мне погадать обещал, вспомнила Барби. Легко, хихикнул Жуля, а ручку позолотишь? вот смотри: доминантный квадрант Земли, – натура практичная, по жизни комфорта ищещь, линия сердца кончается под средним пальцем, – тебе до чужих проблем фиолетово, линия судьбы далеко от линии жизни, – это одинокое детство, в смысле, в семье одинокое, зато самостоятельная до упора, линия ума вот тут резко выпрямляется, – с баблом по жизни напряг… Ну ты, блин, даешь, восхитилась Барби, один в один. И в сексе тоже напряг. Барби погрозила пальцем: гонишь, это Борька пропалил, что кончить не могу, и Жуля покачал головой: я реально не в теме, отвечаю, а пояса Венеры у тебя вообще не видно, и бугор тоже ровный, козочки все такие, но это тоже рассосется годам к тридцати. Это чё, блин, десять лет ждать? да кому я нужна буду, старуха стремная, вон мокрощелок кругом, как грязи. А сейчас узнаем, дай-ка правую…

Голос Бормана навалился на них бетонной плитой, и беспричинная ненависть кнутом обожгла кожу: чего матчасть вытаращила? Думала, он для тебя ориентацию сменит? Фигли ты, как жлоб, вступился Жуля то ли за Барби, то ли за себя. Вафельник закрой, прибор застудишь, и Жуля взял на полтона выше: фигли ты, как жлоб? загораем, нормально общаемся, одного тебя вечно плющит не по-детски, злой, как три чечена. Во-о, изумился Борман, петух закукарекал! ты на кого баллон катишь, сестра? да если бы не я, кочумал бы под шконарем и хавал дырявой ложкой! Жуля вскочил, сгреб в охапку мятую одежду и зашагал прочь, но вдруг оглянулся, и Барби сперва посмотрела на него, потом перевела взгляд на кабаний и упрямый, щетинистый загривок Бормана и молча пожала плечами. Жуля ушел, и они остались вдвоем, и Барби спросила почти мирно: ну, и чё ты опять разэтовался? Каменная пятерня жестоко и продуманно, в рассрочку пригнула ее к земле: оделась, мухой!

 

Вечер вымостил небо низкими и плоскими облаками, оттого ночь вышла безлунная, цыганская, но Борман смотрел в окно, не отрываясь, как дома в компьютер, и Барби, все еще чувствуя на шее беспрекословную ладонь, обняла его сзади и попросила ненужное: расскажи сказку, и Борман, не поворачивая головы, ответил: как дед насрал в коляску? и она спросила о ненужном: а он по правде поляк? Судя по фамилии, да – Жулавский, явный пшек. Внутри себя она карабкалась куда-то долго и трудно, будто на эшафот, и скрипучие ступеньки предательски кончились, и она взгромоздилась на хромой табурет, глотнула напоследок воздуха и наконец с усилием выволокла наружу нужное: у меня это, по ходу, гостей нет, второй день уже, – ну, которые с красным флагом. Борман молчал, утопив зрачки в заоконной траурной мгле, и Барби знала, что они вновь закоченели до ледяной твердости. Табурет с квадратным грохотом повалился, и шею крепче неумолимых пальцев стиснула жирно намыленная петля, и Барби отчаянно заскулила сквозь тоскливое удушье: я больше не пойду скребсти-и-ись… Твои проблемы, сказал Борман.

Она съежилась углу, и на нее тяжелой поступью оккупантов пошли лопухи, ими заросла вся Пролетарская, и небо над ней заросло заводским дымом, – и у калитки виновато сутулый папка с пакетиком «M&M's» в руках: Люба, я дочу повидать, и осатанелая мамкина ярость: чё, похмелиться нечем? я еще и на тебя мантулить должна? щас Мухтарку спущу, – и Ленка Дерябина, три года за одной партой: чё, блин, родаки имя тебе стремное какое-то придумали? будешь Барби, так прикольнее, – и англичанка, кошка драная: сядь, Баженова, два! для тебя и русский язык не родной, и мамкино, по пять раз на дню, брюзгливое раздражение: Варька, чё расселась-то? кто огурцы поливать будет? и тетка Вера, медсестра в гинекологии: ой, Люба, следи за девкой, а то греха не оберешься, и конец фразы тонет в невнятном шепоте обеих, и Дерябина, семь лет за одной партой: мы не рокеры, не панки, мы подружки-лесбиянки! – и музыка из распахнутой дверцы белого «Форда»: водочку льем, водочку пьем, и насмешливый голос поверх музыки: эй, малáя, да ты, черненькая, ты… как откликаешься? хошь, покатаю? и Дерябина, восемь лет за одной партой: ну, Баженова, ты даешь! это же Кот, под ним вся Пырловка и Низы, а она стоит дура дурой, язык проглотила, и назавтра в классе: короче, мы такие, все из себя, рассекаем, а тут Кот тормозит, прикинь! и неделю спустя снова белый «Форд», и переломленный боксерский нос, и улыбка во всю распахнутую дверцу: чё, малáя, по ходу, надумала? да не бэ, держись вертикально, жить будешь нормально: мне по сто тридцать первой чалиться беспонтово, не по положению, и дискотека в ДК «Металлург», и шепот за спиной: девки, хорэ на нее наезжать, нас в асфальт только так закатают, – и полгода спустя скомканные простыни и скомканная усмешка: чё динамила-то, с понтом, девочка, могла и сразу сказать, и краткие, злобные всхлипы в ответ: сука ты, Ко-от, мне же так больно было-о, и две цепочки, одна с козерогом, другая с крестиком, заныкать подальше, чтоб мамка не видала, но медосмотр, и лекарская тайнопись в карточке: Р3 А3 Ма4 Ме10, и палево, тетка Вера вложила от и до, и мамкино гадливое недоумение: ишь, тихушница! молодая, значит, да ранняя? ну-ну… а в подоле принесешь, убью, и так страм один от людей, – и растрепанный «Cosmo» под партой: Ленка, секи, платье классное, живут же люди! и школа моделей в ДК: Баженова, это по-твоему шаг? это в лучшем случае строевой, а не модельный! – и Макар с известием: Кота, короче, закрыли, но чисто по беспределу, скоро выйдет, велел не скучать, и дискотека в ДК, и незнакомый пацан, вылитый Бандерас, сразу видать, не гопота: щас медляк будет суперский, потанцуем? а меня Димон зовут, и Дерябина, десять лет за одной партой: ты по правде у него брала? ты чё, блин, опущенная? ну, Баженова, ты даешь! это ты даешь, а у нас, по ходу, романтика, он мне стихи пишет: звезды-на-небе вспыхнут-ярко любовь-нас-умчит на-крутой-иномарке! но вместо любви крутая иномарка привезла Кота, отоспавшегося на крытке, и снова палево, шестерки сдали, и опять Дерябина: стерва ты, Баженова, мальчонку подставила, ему же два ребра сломали, и подавленно сутулый Димон, глаза в землю, вылитый папка, и Кот: ладно, по ходу, забыли, – и аттестат с единственной пятеркой по физре, и мамка: иди на повара, хоть сытая будешь, и седьмой профлицей, и лихой девиз через всю стену женского сортира: …  вам всем от ПТУ номер семь! и мастачка, кошка драная: учитесь готовить, олигархов всем не хватит, – и в баре настырные ладони накуренного Сухроба: палюбить тибе, а? Сугроб, ты чё, вальты гуляют? чтобы я с чуркой?! и мгновенно выцветшее лицо напротив: я тибе, биляд, зубами парву, едва оттащили, – и Кот: слышь, у нас тут с Попом непонятки по низовскому рынку, ты, типа, съезди с ним на шашлыки, пацан конкретный, не обидит, и наутро в кровь искусанные груди и тупая боль между ног, и закипающее нетерпение: малáя, ну чё? через плечо, он хоть без триппера? и пятихатка баксарей за труды, и сто на аборт, и Дерябина, целый год за разными партами: ну ты даешь, не срачка, так болячка! и вынужденный мир с теткой Верой: я тебя к Воронину пристрою, у него рука легкая, а потом метронидазол пропьешь и свечки будешь ставить, индометацин, э-эх, мужики гребаные, мать вашу за ногу… – и белый «Форд», расплющенный о столб, и непонятки у Кота кончились все и разом, шары, типа, залил да рванул по девкам, и Макар с известием: короче, у старшаков терки были, хотят коллектив под Сугроба увести, чтобы без крови, покрышки, по ходу, у тебя нет, а урюк тебя прессовать начнет, я и сам валить думаю, под зверьем ходить в падлу, и Дерябина, ударник российской торговли: ты чё, дура, сопли жуешь, тебе жить по фигу? – и верхняя боковушка в плацкартном, и уездный город вместо заштатного, и шесть раз в неделю двенадцать промасленных и прогорклых часов в шаверме у Тажетдина, и раз в неделю липкий час на заднем сиденье у Тажетдина, зря зарекалась, и снова метронидазол с индометацином, гребаный лезгин, мать его за ногу, – и кастинги в обеих телекомпаниях, руки, жеманно сложенные на лобке, и нудный текст на суфлере: завтра погоду в городе и районе будет определять размытое бари… ческое поле, ой, блин, а можно еще раз? и в кармане жеваный тетрадный листок, объявление в газету: симпотичная девушка 95/60/87 для с/о и с/с познакомлюсь с мужщиной до 40 л. с ч/ю непьющего, обеспеченного в/п в меру желательно а/м, даже конверт купила, но так и не отправила, нарвешься, блин, на маньяка, – и серая «Тойота» возле шавермы, и Тажетдин с незнакомым толстым мужиком зарылись в бумаги, и острый взгляд поверх бумаг: смирная, пальцы гнуть не будет? и вечером голливудский, мягкий от дареного коньяка, баритон: разбуди во мне зверя, детка, и тут же обыденно, будто мамка: залетишь, убью, и утром: приберись тут, тряпка под ванной, – и неизменное, по пять раз на дню, раздражение: кончай пирожные жрать, дойки скоро до пупа будут, выруби эту хрень попсовую, и слезы в подушку, и мятые стольники в подушке: заныкать, блин, по-любому надо, а то выгонит без копья, уже и сама собралась, достало все, а тут такие дела, похоже, залетела… но ведь разборку днем устроил конкретную, может, ревнует?..

Удавка не желала отпускать горло, и Барби взмолилась: ну чё ты молчишь? А что говорить, сказал Борман, и она явственно расслышала в конце фразы не вопрос, а отчетливую точку.

 

 

6.

 

Ходить за дровами было недалеко, не более километра: пилорама исправно сваливала свои отходы на околице дачного поселка. Горбыли он поломал каблуком, – купить топор помешала череда выходных, – а после поколол обломки ножом и теперь подкладывал длинные смолистые щепки под закопченный чайник. Винни решил скоротать вечер возле огня и дремал, уткнув тяжелую голову в скрещенные лапы.

Заводской забор выглядел ненадежной, условной границей между ними и городом, впрочем, то оказалась чистой воды видимость: рубеж был нерушим. Шагнув за ворота, он переставал существовать и делался невидим для внешнего мира, уподобленный мертвецу или эмбриону, непричастный к броуновскому движению вокруг, чуждый тамошним обычаям и знаниям. По эту сторону ограды были свои правила и своя наука – травматология потерь, экономика нищеты и философия одиночества. Последнюю дисциплину он изучал прилежнее прочих, оттого что уверовал в открывшийся ему парадокс: человеком можно быть лишь на безлюдье, подале от всеобщей оптом-и-в-розницу порчи. Гигиена не новая, однако безотказная: средневековая чума выкашивала города, но щадила отшельников, и потому нынешнее необитаемое существование мало-помалу сделалось для него укрытием, лучшим из возможных, и он не осязал в себе иной жизненной силы, кроме центробежной.

Винни приподнял морду, уставился в пустоту, потянул носом и тут же споро, без обычной лени, поднялся сам, вновь принюхался, резко припал на передние и заворчал утробно и жутко, ощерив безжалостные гладиаторские клыки. Он ухватил кобеля за вздыбленную холку: фу! фу, тебе говорят! – Винни еще раз отрывисто рыкнул и сел рядом, натуральная граната на боевом взводе, и он сказал: ты что увидел, шавка? и добавил: а ты серьезный мужик, я и не знал… у меня так отродясь не получалось.

Он вспомнил Ольгу: слава Богу, детей у нас нет, чему бы ты их научил? ты сильный, конечно, но беззубый какой-то, травоядный… вот, на бегемота похож, – в телевизоре была приветливая желто-зеленая саванна. Ольга сидела, утопая в пухлых подушках, и на предплечьях, костлявых и голых, темнели иссиня-черные точки, похожие на пороховой ожог, – с недавних пор она перестала их прятать. Он подумал: из всех млекопитающих с зубами рождаются лишь гиены, но промолчал, – возражать было бессмысленно, уже бессмысленно. Жена тоже надолго умолкла, ибо занялась повседневной работой – проталкивать сиплое, натруженное дыхание сквозь теснины ссохшегося тела, и работа час от часу становилась все неподъемнее, потому что в легких, изъеденных метастазами, не было места воздуху.

Он вспомнил, как Ольга принесла из ванной яблочное тело сорокалетней нерожалой бабы без обычной гордости и недоуменно потянула его ладонь к себе: посмотри, что такое? – и он увидел вокруг соска мелкие щербины, похожие на след привитой оспы, и пальцы нащупали в белом наливе влажной груди резиновый комок. Да что я тебе скажу, я же не врач. Но и врач поначалу разводил руками и горстями сыпал термины: термография, маммография, биопсия… Вскоре термограф «Рубин», ультразвуковая «Алока» и аспирационный пистолет согласились между собой, и болезнь обрела имя, равное приговору, и началась жизнь под знаком рака; дивно, что Ольга с ее-то инязом ни разу не помянула соответственный тропик.

Он вспомнил, как жена прилипла к нему, жарко и нетерпеливо дыша в ухо: иди ко мне, ну что ты, как мертвый, вот же я. Мысль о соитии с чем-то инородным и враждебным внутри Ольги заставила его окоченеть в брезгливом ужасе: прости, я не могу, и ответом был брезгливый смешок: ну, само собой… Жена отстранилась и сказала непонятно кому: а калечить себя не дам, – я женщина.

С той ночи она превратилась в неправильную дробь с желанием жить в числителе и возможностью выжить в знаменателе, и это было первое звено в цепи перемен. Прежняя Ольга отслаивалась от самой себя и осыпалась, как луковая шелуха, уступая место другому человеку, заложнику иных ритуалов и прихотей, обладателю иного словаря и привычек, – любителю ситкомов, расшитых джинсов, аляповатых икон в жестяных окладах и сапог со стразами. Она искала признаки жизни даже там, где их не могло быть, потому что ежедневно вела остервенелый торг со смертью, готовая платить несусветную цену за призрачные отсрочки, и сквозь нее настойчиво прорастало новое существо – безволосое и бесполое, с обмякшими марлевыми мышцами и высоколегированным терпением, способное ради лишнего дня на этом свете выдержать и жестокое безденежье, и жестокую рвоту, и жестокую боль. Переломив себя, Ольга приняла и жестокое увечье. Сначала ее избавили от килограмма гнилой плоти – пузырчатой, похожей на гроздь кровавого винограда, и на месте левой груди розовой сороконожкой лег длинный и неровный шрам; немного погодя еще один такой же лег справа, устранив асимметрию.

Апокалипсис страшен не гибелью, а постоянным продолжением, но человек ко всему привыкает, за то и назван подлецом, и Ольга, сокращенная на четверть, обжила свой персональный ад: получала пенсию по инвалидности, меняла парики, – рыжий на черный, черный на белый, и старательно начиняла лифчики поролоном, – муляж был не по карману, и днем репетировала на дому своих двоечников: little mouse, little mouse, where is your house?[2] и вечерами, задрав подол ночной рубашки, прилежно нанизывалась на покорного мужа, отмечая торжественным воплем не столько оргазм, сколько мнимую победу опустошенного тела над небытием, и этот медовый месяц провонял лампадным чадом и лекарствами.

Чувство долга, которое также есть форма несчастья, превратило в неправильную дробь и его: в числителе была необходимость платить, а в знаменателе мизерный доход; вторая работа, выжимая остатки сил, мало что давала. Он зарос толстой коростой тупого смирения, подолгу курил на балконе и думал неподвижно и обреченно: «Я люблю тебя, жизнь» – дерьмо песня, нежелание жить обходится много дешевле, в долгу как в шелку, а еще и таксол… В упаковке ценой в тридцать две штуки было два флакона таксола, и каждый был способен взнуздать хворь недели на две, не больше, и он отыскал в пестрой базарной толчее рекламного еженедельника оранжевые литеры: «Займ под залог а/м и недвижимости», и не удержался от поправки: заём, неучи.

Старший менеджер Эльвира, – имя и звание он прочел на бейдже, – сытая и полусонная стервь, проводила его к директору: такими суммами Денис Николаич лично занимается. Директор, на вид немногим больше двадцати, состоял из толстых очков в золоченой оправе и прыщавого подбородка: по документам я вижу, что в приватизации, кроме вас, жена участвовала, – никакого форс-мажора не будет? Не будет, уверил он. За квартиру давали две трети цены, и дорога домой обернулась бесконечным little cat, little cat, I have no flat[3], – оставалось надеяться, что срок, отпущенный Ольге, истечет раньше срока выплаты, и эта надежда, в отличие от иных, оправдывалась: давний, один на двоих, вопрос неукоснительно решался в пользу not to be.

Ольга избегала зеркал, чтобы не видеть серого, будто запыленного лица и пожелтевших глаз, и говорила, почти не размыкая рта, чтобы не показывать раскрошенные зубы, и обращалась с собой бережно, как девочка со сломанной куклой, чтобы лишний раз не тревожить грудную клетку, где обитало угнетенное дыхание, и тщательно скрывала от мужа синюю сетку вен на впалом животе и россыпь черных точек на коже. Но он видел, и он читал изможденное тело жены, словно обвинительное заключение своему неуместному и непростительному здоровью.

Он вспомнил, как Ольга разбудила его и ткнула пальцем в мокрую простынь: глянь, какая-то лужа, это еще откуда? Перестилая постель, он думал: даже не поняла, что обоссалась, и думал: похоже, конец. Услужливая память подсунула ему величавую, невесть откуда, цитату: вся жизнь моя была досель нравоучительною школой, и смерть есть новый в ней урок, и он, прислушиваясь к горестным и шершавым вздохам жены, настороженно ждал урока, поскольку с наивным упрямством отказывался верить неизбежному: быть не может, чтобы меня обокрали просто так, и повторял: быть не может, – понимая, впрочем, что наверняка ничего не получит взамен.

Дальнейшее и впрямь не содержало ни назидания, ни даже смысла. Он вышел на кухню, чтобы налить чаю и услышал, что Ольга заговорила быстро и бессвязно. Оставив кружку на столе, он прибежал в комнату и увидел паучьи движения худых рук по одеялу и услышал хриплую, клочковатую речь; Ольга дернулась и простонала отчетливо и жалобно: я не хочу конфе-ет, – и тут же съежилась, потонула в мутной невнятице гаснущего бреда. Изношенная и тщетно залатанная ткань жизни распалась скоро и почти неощутимо. Он присел рядом, глядя, как смерть лепит из лица жены посмертную маску, – грубо, неприхотливо, избегая деталей и намеков: полузакрытые глаза сделались осколками тусклого фаянса, рот превратился в черную безгубую воронку, утыканную обломками зубов, контуры лба и скул отяжелели. Увиденное легко укладывалось в любые рамки, подчинялось любой трактовке, стало быть, вовсе не имело толкования, – вопиюще неправильная дробь с нолем в знаменателе. И это все, сказал он, не спрашивая, но утверждая, потому что внутри и вокруг была лишь мýка бесплодного утомления.

Мертвому с живым уютно: знает, что о нем позаботятся. Не то что живому с мертвым. В ванной он содрал с перекладины пластиковую штору, всю в рыбах и медузах, – раков среди морских тварей не оказалось, – и расстелил ее на полу комнаты. Завернув тело жены в полиэтилен, он за ноги выволок покойницу на балкон, на холод; голова трупа глухо стукнулась о порог. Отстраненно наблюдая за собой, как только что за Ольгой, он подумал с издевкой: бонус тебе, любезный Денис Николаич, любишь смородину, люби и оскомину.

Закрыв балконную дверь, он задернул шторы, и вечер в комнате сгустился, и следом уплотнилась пустота, вытесняя его за порог. Наскоро выкурив сигарету, он пошел в кладовку, – там его дожидался набитый рюкзак и старые яловые сапоги, загодя смазанные кремом.

Чайник, раздув щеки, выплюнул на уголья длинную струю кипятка. Он, обжигая ладонь, снял посудину с огня и высыпал туда пригоршню заварки: посидим еще, шавка, если ты не против…

 

 

7.

 

Ночевать под низким цементным небом было страшно, но окунуться в непроницаемую, могильную темень внутри корпуса было еще страшнее, и Жуля сидел возле входа, защитив спину стеной. Страх наделяет человека звериным чутьем, и мир превратился в клубок сухих и зловещих шорохов, и внутри была жуть, не похожая на привычный, мятный холодок киношной готики, – нестерпимо ледяная, она не позволяла быть ничему другому, комкала лицо, превращала мышцы в мятую бумагу, запрещая дышать и жить. Время вновь рассыпалось на секунды, но теперь зубчатые, озлобленные осколки насквозь пронизывали тело, принуждая его вздрагивать и корчиться, и это было нескончаемо. Рассудок, который в моменты ужаса отделяется от дрожащего мяса, подсказал, что это было знакомо.

Так уже было в давнем детстве, когда маман читала ему на ночь Гоголя: губы засинели, подбородок задрожал и заострился, изо рта выбежал клык, из-за головы поднялся горб, и он не выдержал, с воем бросился ей на шею, и темно-зеленая книжка полетела на пол: ну что ты, Женечка, что ты, доченька моя, это же сказка, только сказка, а потом день рождения и здоровенная коробка карандашей «Спартак», двадцать четыре цвета, ни фига себе! и маман, полон рот приторного киселя: лапочка моя, ты с бантиком такая красивая, фотка в бантах до сих пор стоит на тумбочке, – и школа, и пацаны в туалете: секи, у Жули трусы бабские! трусы и впрямь были розовые, с кружевами, и Дэн, два изгоя за одной партой, и маман с истрепанными машинописными листами: вот послушай, тут про тебя, жить для Скорпиона первая трудность, его сложную творческую личность никто не поймет до конца, это твой крест, Женечка, твоя карма, и дирижерские взмахи Чумака на экране, и банки с водой возле экрана, по стакану утром и вечером, – и карамельный запах медовой акварели, и Алла Петровна, по рисованию: смотрите, какой смелый цвет, вашему сыну надо заниматься, а в изостудии Дома пионеров Владлен Сергеич, со всеми на «вы», независимо от возраста: Евгений, вы целиком уходите в детали, это взгляд дилетанта, мастер мыслит крупными объемами, – и маман: зубки болят? давай руками полечу, как Джуна, ну что, легче? и Ромеро, и Крейвен: welcome to prime-time, bitch![4] и Владлен: я понимаю, Евгений, сталевары за семьдесят лет всем осточертели, но почему же непременно зомби? и на кой тут этот ужасный кобальт? и Дэн: да чё ты, на фиг, на своей живописи зарубился, приглядись к рекламе, к дизайну, там нормальные бабки крутятся, и Борис Валледжо, и Джулия Белл, и Владлен: мир постоянно движется, остановить предмет можно, лишь сравнив его с другим, снимите рубашку и посмотрите в зеркало, прекрасный торс, идеальный равнобедренный треугольник, и урок рисования уступил место другой науке, и он уступил настойчивой ласке умных пальцев, и в эпилоге снисходительный смешок: да ладно тебе, один-раз-не-пидорас, но, оказалось, не один и не два, – и маман по уши в агни-йоге, и недочитанный «Эдичка»: фуфло, троцкисты какие-то, голимая политика, и Кинг, и Лавкрафт, и томный, тягучий Владлен: знаешь, что сказал Лао Шэ? кто ест дурманные листья, всегда будет аристократом, пыхни, – и снова Владлен: думай, прежде всего думай! рисунок есть мысль, обведенная контуром, и Саша, упертый программёр: Владик, завязывай, на фига парню этот геморрой? «Корел» тебе любую мысль любым контуром в пять секунд зафигачит, прога могучая, и менюшки на мониторе: Arrange, Combine, Convert to Curves[5], и теория декоративной композиции: двадцать пять процентов площади должны занимать темные цвета, шестьдесят процентов средние и пятнадцать яркие, медиевальные шрифты отличаются наличием серифов, выломно, но полезно, и Уорхолл, и Лихтенберг, и второе место на городском фестивале рекламы, и Дэн: поздравляю, чувак, супер, фишку реально рубишь, – и маман по уши в радастейной премудрости, с утра до вечера благоговейный полушепот: ритмы «пойте» проработаны, ритмы «пейте» прорабатываются, крутая шиза от Дуси Марченко, классно баба лохов разводит, и недочитанный Кон: гены гомосексуальности расположены между двумя маркерами, GABRA3 и DXYS154, мозги сломаешь, ну на фиг эту лажу, и Владлен, сморщенный, похожий на мятый пиджак: Женя, опомнись, куда ты катишься, компьютеры существуют для бездарей, и что за жлобский лексикон: здраво, тупо, шоколадно? Сергеич, ты не догоняешь, постанова такая: или ты в мейнстриме, или в лузерах, – и хай лайф, и хай скул на плешке, и Леша Гордеев, клевый шармер: я в нашу долбаную демократию поверю, когда совки забудут слово «пидор», и римминг, чумовой улет, вэлкам ту прайм-тайм! а на фистинг так и не решился, ну на фиг такой экстрим, и Гордеев, надменный и мажорный: ты б хоть подкачался, меня пидовки не прикалывают, уж лучше с бабой, а приворот на яблоко не прокатил, с горя пришлось накуриваться по-взрослому, в полный стоун, до поноса, – и пакет с травой в шкафу, маман сдуру кинулась к ментам, и снова давний железный озноб, подписал все, чтоб не сгнить на пресс-хате, статья двести двадцать восемь, пункт два, и подписка о невыезде, и в перспективе минимум трояк, крутое попадалово, но маман опомнилась и кинулась к адвокатам, и бронебойная уверенность Бормана: установлено, что признательные показания были получены путем грубого нарушения следственных действий, таким образом, нет ни одного внятного и убедительного доказательства, что Жулавский хранил наркотическое вещество с целью сбыта, ваша честь, позволю себе напомнить, что недоказанная виновность тождественна доказанной невиновности, – и Дэн: ну да, под бандюков пошел, им бабло прокручиваю, такая жизнь, чувак, и в наушниках фракийское веселье напролом: vrei sa pleci dar nu ma, nu ma iei[6], и время от времени папка увядших пастелей: лох я был реальный, но вспомнить по-любому приятно, и пати у Гордеева, плакат гуашью «Гей, славяне!» и поганый, пролетарский хрип Либединского в колонках: я танцую пьяный на столе, ну ма, ну ма е, отстой, Раша стопудовая, ну на фиг, туда я больше не ездун, и Борман, удрученный и лиричный: повезло тебе, мужикам между собой договориться проще, моя-то дура, вообще, дальше сельпо не бывала и слаще репы не едала, – и сегодняшняя беспричинная и бесцельная злоба, вот ведь гоблин, и теперь один, лицом к лицу с враждебной полночью, и мерзлая, металлическая жуть внутри, и не за что ухватиться, позитива ноль, не за Владлена же, не за римминг же… Господи! страшно-то как…

Жуля судорожно вцепился в слово «Господи» и неуверенно, наугад продолжил: еси на небеси? на этом молитва ускользнула из пальцев и растворилась в темноте, вместо нее явилось рыжее, похабно размалеванное шутовство со школьного последнего звонка: на экзамене шпаргалку принеси, накажи Иуду-предателя, занимающего пост преподавателя… Жуля подстегнул себя: не тормози! но на выручку не спешил никто, кроме радастейных ритмов: чалдоны чокаются, чокаются и не чокнутые. Бестолково, вслепую, он нащупал еще одно слово: «помилуй», и фрагменты паззла наконец-то совпали, большего и не требовалось, и он неистово зачастил – одними губами, чтоб не упустить ненароком ответ: Господи-помилуй-Господи-помилуй-ну-же-Господи… Ответа не было.

 

 

8.

 

Воду в бараки провели лет сорок назад, но одну колонку в микрорайоне предусмотрительно сохранили на случай непредвиденной коммунальной драмы, – весной и впрямь раза три приходилось выстаивать небольшую, но отменно агрессивную очередь. Красное пластмассовое ведро с поломанной дужкой он тоже подобрал весной возле мусорных баков и в тот же день приладил к нему веревочную ручку, – витой бельевой шнур пришлось срезать во дворе, и бабка грозила из окна кулаком, и он в ответ показал ей сперва нож, а потом язык. Теперь все много проще, подумал он и, подобрав нужное слово, уточнил: первобытнее. Даже анекдоты.

Сейчас, по счастью, возле колонки было пусто. Зажав рычаг подмышкой, он выстирал футболку, а потом намылился по пояс и один за другим обрушил на себя из ведра два упругих водяных столба. Приятно было чувствовать себя отмытым дочиста. Винни от души забавлялся: пробовал перекусить струю и рычал – нарочито, не то что прошлой ночью.

Он двинулся прочь с полным ведром в руке и мокрой футболкой через плечо – все еще массивный, несмотря на три месяца впроголодь, до самых глаз заросший седой шерстью, изготовленный с высоким запасом ненужной прочности. Винни, немного поотстав, волочил по земле корявую и суковатую ветку тополя.

Он миновал ворота, обогнул вонючую лужу и остановился: да нет, не так все первобытно. На стене корпуса был нацарапан крест с буквами по обе стороны: ИС ХС, а у подножия лежали желтые и мохнатые цветы мать-и-мачехи. Он спросил: шавка, твоя работа? а чья тогда? – и подумал: где только не гнездится добродетель, не хватало мне соседа из самодельных выкрестов. Подняв острый обломок кирпича, он, как умел, исправил «И» на «I» и расставил сверху титла: это, чтоб ты знал, Христос, а не тяжелый танк «Иосиф Сталин».

Брехня, что Бог умер, решил он, Бог не умер, а убит, – отравлен сладкими, пополам с лампадным маслом, соплями аматеров. Перебрал завитушек для одной фразы, оборвал он себя, вернее будет так: Бог всякий раз кроит себя заново, по лекалам каждого поколения, стало быть, у нынешней генерации не может быть иного Бога, кроме мертвого. Имя ничего не значит: Иисус, Владимир, Роман, Ксения, – будь оно даже неслышимо, как сотое имя Аллаха, суть останется неизменна. Страшно впасть в руки Бога живого, вспомнил он и подумал: объятия мертвого Бога страшнее. Но, сдается, мы и с ними свыклись.

 

 

9.

 

Душный вечер загромоздил небо латунным светом докрасна разогретой луны. Они сидели на земле, среди тряпичных теней, – скорее рядом, нежели вместе: между ними укрепилось незатейливое, без подтекста, молчание, и каждый пытался в одиночку отыскать опору в своем скудном и нарушенном устройстве. С насыпи видна была мозаика освещенных окон за оградой, и не оставалось ничего другого, кроме как напряженным зрением удерживать при себе убогие огни окраины, находя в них подобие надежды и поддержки, и оба смотрели на них зачарованно, будто дети на светляков.

Борман вдруг поднял голову и сосредоточенно затвердел: идет кто-то, но тут же обмяк со скучной усмешкой: явление второе – те же и ясновельможный, и Барби ожила: а я, блин, думала… Жуля взобрался на насыпь, опустился на корточки и, минуя приветствия и предисловия, начал важно и с расстановкой, давая вникнуть в суть: я реально догнал, отвечаю, догнал, – мы чего-то по жизни круто накосматили, вот и зависли тут в полном дауне, какие менты, какой, на фиг, Дэн? на самом деле нам как бы покаяться надо, помолиться… Аминь, противный, перебил Борман, а сфинктер пальцем заткнешь или как? Барби привычно перемешала во вздохе скорбь и укоризну: ну чё ты такой-то, вечно все обэтовает… А сам-то ты каялся, спросил Борман. Ну, кивнул Жуля. И какой понт, спросил Борман. Жуля промолчал, и Борман подвел черту: что. и требовалось. доказать. Жуля вновь промолчал. Лучше скажи, ты бомжа с собакой видел? Ну, видел. И что? Да там рекса – мама, не горюй, фиг подпустит, меня чуть не порвала… Барби сочувственно улыбнулась: зато, типа, адреналин. Ну на фиг такой адреналин, а сам какой-то тормоз глухонемой. Аналогичная хрень, подтвердил Борман. Во-во, поддержала Барби, ваще, в натуре, не видит и не слышит, и Борман возразил: видеть-то он видит, ходит уверенно, углы не собирает. А чё, блин, тогда конкретно под дурака косит? Да может, реально с пулей в голове, предположил Жуля, нашел где жить, дебил, и Барби согласилась: да, короче, козел он, и рожа его козлячья…

 

 

10.

 

Коллеги вставали рано, дворники и того раньше, и потому выходить на промысел следовало чуть ли не затемно, пока те и другие не собрали вечерний урожай тары в микрорайоне: с/бутылка 0,5 л – 50 коп./шт., ж/банка 0,33 л – 10 коп./шт. Кто вперед, того и черед, но сегодня он не торопился и курил на корпусном крыльце, и откладывал начало трудового дня, чувствуя себя ворохом мокрого тряпья. Хотелось плюнуть на дела, вернуться в душевую и с головой зарыться в одеяло. Благо, давешний мародерский трофей позволял, хоть и был невелик, – три тыщи двести десять рублей плюс початая пачка «Парламента» довеском. Золото пришлось оставить на девчонке, а часы на мужике: ну на фиг, от греха подальше. Может, зря тогда ментов не вызвал, подумал он, тела без признаков насильственной смерти, я вроде бы вне подозрений. Но денег лишился бы, к бабке не ходи. Что ж такое всех троих разом скрутило? однако им уже все равно, лежат в колдобине, заваленные кирпичным боем, в расчете со всеми, включая самих себя. Одному мне неймется, старому дураку…

 Ясную ночь сменило серое, как застиранное исподнее, утро, и небо над головой было не летнее, одутловатое, и на душе была вязкая муть, под стать мутному рассвету; сама мысль о том, как он, по колено в помоях тоски, побредет за копеечным заработком по помойкам, вызывала тошноту. Экое паскудство, врагу не пожелаешь. Винни тихо копошился у хозяйских ног.

Он вспомнил, как точно таким же утром уходил в армию. На проводинах он пил немного, а на свежем воздухе и вовсе отрезвел, и серая хмарь рядила всех без разбора в шинельное сукно, и когда до военкомата осталось метров двести, он запаниковал резко и недвусмысленно, по-детски, но с этим надлежало как-то сладить, и он, стряхнув с себя зареванную маменьку, обернулся к дядьке: дядь Коля, давай расстанную. Дядька остановился, с пьяной степенностью переместил баян из-за спины на грудь, бросил для пробы руку вверх-вниз по кнопкам и во всю ширь мехов рванул: «Как родная меня мать…» Батя, тоже не слишком трезвый, лихо заломил шляпу, заложил пальцы в рот и засвистал по-разбойничьи. Без тебя большевики обойдутся, заорал он и длинно заматерился. На службу он ушел с легким сердцем.

Надо что-то сделать, сказал он себе, – как тогда, у военкомата. Он бросил окурок: подъем и шагом марш. Травяные стебли дружно хлестнули по голенищам, то ли понукая, то ли останавливая. Винни двинулся вместе с ним, – поначалу, согласно команде, шагом, но потом сменил аллюр на неуклюжую крепкую рысь. Запе-вай, сказал он и начал, по-солдатски разрубив строку на слоги: вы не вей-те-ся, чер-ны-е ку-дри…

Трава под ногами кончилась, сапоги, подбитые медью, тяжело загромыхали по бетону, и он шел строевым и пел в такт:

 

Завтра будет туманное утро,

Дождик будет осенний мочить.

Ты услышишь протяжное пенье:

То меня понесут хоронить.

 

 

11.

 

Трубка на краю стола пропела «Турецкий марш» Моцарта, и Борман откинул крышку мобилы: да, слушаю. Приве-ет, а чё делаешь? У меня клиент, сказал Борман, зачем звонишь? Да я это, после бомжа-то после мертвого отойти не могу. Не наши проблемы, менты разберутся. Ну пря-ям… вспомню, блин, как собака над ним выла, – колотун конкретный бьет. Слушай, просил же телефон не занимать, сегодня вторник, звонка жду, забыла? Он лишний раз сверился по часовому календарю «Ориента»: tue, 15, пятнадцать ноль-ноль, и в самом деле, пора бы уже этому пидору и нарисоваться. Ну ла-адненько, до вечера, а я это, пиццу закажу, ага? Закажи. Борман прекратил разговор нажатием клавиши: ну как есть кукла.

Он вернул телефон на место и нацелился карандашом в пустые клетки кроссворда: денежная единица Армении, четыре буквы, последняя «м»…

 

Полное на теперешний день собрание произведений Александра Кузьменкова вышло в издательстве "Lulu", его можно заказать по адресу: http://www.lulu.com/content/5160602"

 


 

[1] А теперь посмотрим, кто кого (франц.) – цитата из романа Бальзака «Отец Горио».

[2] Мышка, мышка, где твой дом? (англ.).

[3] Котенок, котенок, у меня нет квартиры (англ.).

[4] Настал твой звездный час, сучка! (англ.) – реплика из фильма «Кошмар на улице Вязов».

[5] Упорядочить, комбинировать, преобразовать в кривую (англ.) – опции графического редактора CorelDraw.

[6] Ты уходишь и не берешь меня (румынск.) – строка из песни гомосексуальной группы «O-Zone».


 

1Содержание

Новости и Объявления

Обьявления

На сайте были опубликованы обязательные требования к авторам "Нового Берега".

На нашем сайте публикуются В ПОЛНОМ ОБЪЕМЕ романы и повести, фрагменты которых опубликованы в Журнальном Зале.

Новости

Новое на сайте

Сегодня на сайте был опубликован 60-ый номер Нового Берега.

2018-04-27
Новое на сайте

Сегодня был опубликован 59-й номер журнала.

2018-01-22
Новый Номер

Сегодня был опубликован 58 номер журнала

2017-12-20